Русские ночи - Страница 66


К оглавлению

66

Когда же черт возьмет тебя?

Журналист до истощения сил уверяет в своем беспристрастии, но все читатели очень хорошо знают, что во вчерашнем заседании акционерской компании журналу определено быть того мнения, а не другого. Человек, вынесенный невежественною толпою на первое место страны, говорит этой толпе невероятные комплименты — все знают, что это неправда, все знают, что он так говорит потому только, что иначе ему бы не усидеть, но однако слушают с удовольствием. Один мой знакомый говорил в шутку: «что за льстец этот Б***; в глаза льстит без малейшего стыда; но что будешь делать! знаю, что лжет, а приятно!». В этих немногих словах вся характеристика века. Когда необходимость доводит до откровенности, тогда ее нагота прикрывается из благоприличия словами, часто совершенно противоположного значения; один государственный муж выразился так: «наши отцы касались этого вопроса с такою мудрою терпимостию (tolerance), что до сих пор он никогда не возмущал общего спокойствия, и я равно никогда не допущу в этом деле нововведений». К чему относилось это прекрасное слово: терпимость? вы подумаете — к вероисповеданиям или к чему-нибудь подобному. Нет! просто к возмутительному рабству негров и беспощадному самоуправству южных американских плантаторов! — Терпимость в этом смысле! образец изобретательности! Неоцененная игра слов! и, к сожалению, не первая и не последняя. Если все это, господа, не ложь — то мы понимаем что-то совершенно различное под этим словом.

Виктор. Нет! но ты смешиваешь ложь с словом приличие, которое, конечно, играет важную роль в нашем веке, — и тем лучше — это признак его просвещения…

Вячеслав. Умный человек сказал: лицемерие есть невольная дань уважения, которую порок приносит добродетели.

Фауст. Я знаю изречение еще лучше: язык дан человеку на то, чтобы скрывать его мысли…

Виктор. Уж если пошло на цитаты, то я напомню о весьма глубокой мысли, ныне опростонародившейся: toutes les verites ne sont pas bonnes a dire — я не знаю, как перевести это по-русски; переводят: не всякая правда кстати, но это не то…

Фауст. К счастию, не то! наш девственный язык не позволил растлить себя этой развращенною нелепостию; он не дал места ее общему, безусловному смыслу, — наш язык, насильно приняв иноземную гостью, стеснил ее в случайность: некстати — не в пору, — и бережно сохранил свое самобытное, врожденное, глубокое, хотя и простое слово: «хлеб-соль ешь, а правду режь». На эту пословицу можно написать целый курс нравственности, которая, разумеется, не войдет в бентамовы рамки; в них место только первой, хлебной половине нашего честного присловья. — Так вот до чего вы дошли, господа эмпирики, господа фактисты, люди положительные! вы спрятали слово ложь под словом приличие, как ребенок голову в подушки, и думаете, что вас не видно! что в слове, когда смысл его уничижает, пугает душу человека? где же ваша любовь к очевидности, к ясности, к фактам, к цифрам? эта любовь только до некоторой степени, — а там — да здравствует ложь! — о! вы правы! спрячьте вашу ложь, закройте ее, закрасьте, замажьте ее, — потому что если кто вам покажет ее лицом к лицу, то вы возненавидите себя за ваше безобразие…

Виктор. Все, что ты говоришь, очень справедливо в некотором смысле…

Фауст. В некотором смысле! еще платьице на ложь! рядите, рядите, господа, вашу воспитанницу, или воспитательницу…

Виктор. Да как ни называй, ложь, приличие, дух времени — все равно; дело в том, что при пособии этого снадобья Запад вышел из мрака средних веков, возвысился до той степени, где мы его видим теперь; сделался рассадником изобретений, искусств, наук… главное — цель, а не средства…

Фауст. По крайней мере ты соглашаешься, что рассадник завелся при пособии синкретического снадобья, чтобы сказать благоприличнее, — добрый знак! — Цель достигнута, ты говоришь?

Виктор. Достигается…

Фауст. Посмотрим же, чего достигли, — древо по плоду познается. Повторяю, мысли моих покойных друзей о Западе преувеличены, — но… прислушайся к самим западным писателям, приглядись к западным фактам, — не к одному, но ко всем без исключения; прислушайся к крикам отчаяния, которые раздаются в современной литературе…

Виктор. Это ничего не доказывает; как можно ссылаться на показания самых болтливых людей в человеческом роде, на литераторов? им, известно, нужно одно: произвести эффект чем бы то ни было — правдой или неправдой…

Фауст. Так! но нельзя отрицать, что в произведениях литературных, особенно в романе, отражается если не жизнь общественная, то по крайней мере состояние духа пишущих людей, хотя и болтливых, как ты говоришь, но все-таки составляющих цвет общества.

Вячеслав. 01 без сомнения, — что ни говори, печать — дело великое, это оселок и весьма верный! Сколько людей считались умными в свете, даже гениями, — казалось, они проглотили всю земную мудрость, — но их личина спадала при первых строках, ими напечатанных; нежданно открывалось, что предполагаемые глубокие мысли не что иное, как пара ребяческих фраз, остроумие — натянутый набор слов, ученость — ниже гимназического курса, а логика — хаос…

Фауст. Я согласен с тобою, но с некоторыми ограничениями… впрочем, это в сторону; я говорил о литературе, как об одном из термометров духовного состояния общества; этот термометр показывает: неодолимую тоску (malaise), господствующую на Западе, отсутствие всякого общего верования, надежду без упования, отрицание без всякого утверждения. Посмотрим на другие термометры. — Виктор упоминал о чудесах промышленности нашего века. Запад есть мир мануфактурный; Кетле был невольно приведен своими добросовестными статистическими таблицами до следующих заключений: 1-е, что число преступлений гораздо значительнее в промышленных, нежели в земледельческих местностях; 2-е, что нищета гораздо сильнее в странах мануфактурных, нежели где-либо, ибо малейшее политическое обстоятельство, малейший застой в сбыте повергает тысячи людей в нищету и приводит их к преступлениям. Современная промышленность действительно производит чудеса: на фабриках, как вам известно, употребляют большое число детей ниже одиннадцатилетнего возраста, даже до шести лет, по самой простой причине, потому что им платить дешевле; как фабричную машину невыгодно останавливать на ночь, ибо время — капитал, то на фабриках работают днем и ночью; каждая партия одиннадцать часов в сутки; к концу работы бедные дети до того утомляются, что не могут держаться на ногах, падают от усталости и засыпают так, что их можно разбудить только бичом; честные промышленники, чтобы помочь этому неудобству, сделали чудное изобретение: они выдумали сапоги из жести, которые мешают бедным детям — даже падать от усталости…

66