Русские ночи - Страница 33


К оглавлению

33

— И оттого люди, — прибавил смеясь Вячеслав, — по вечерам весьма прилежно стараются убить враждебную силу картами; а карселева лампа разгоняет домовых…

— Ты не остановишь мистиков этой насмешкой, — возразил Фауст, — они будут отвечать тебе, что у враждебной силы две глубокие и хитрые мысли: первая — она старается всеми силами уверить человека, что она не существует, и потому внушает человеку все возможные средства забыть о ней; а вторая — сравнить людей между собою как можно ближе, так сплотить их, чтобы не могла выставиться ни одна голова, ни одно сердце; карты есть одно из тех средств, которые враждебная сила употребляет для достижения своей двойной цели; ибо, во-первых, за картами нельзя ни о чем другом думать, кроме карт, и во-вторых, главное, за картами все равны: и начальник, и подчиненный, и красавец, и урод, и ученый, и невежда, и гений, и нуль, и умный человек, и глупец; нет никакого различия: последний глупец может обыграть первого философа в мире, и маленький чиновник большого вельможу. Представь себе наслаждение какого-нибудь нуля, когда он может обыграть Ньютона или сказать Лейбницу: «Да вы, сударь, не умеете играть; вы, г. Лейбниц, не умеете карт в руки взять». Это якобинизм в полной красоте своей. А между тем, и то выгодно для враждебной силы, что за картами, под видом невинного препровождения времени, поддерживаются потихоньку почти все порочные чувства человека: зависть, злоба, корыстолюбие, мщение, коварство, обман, — все в маленьком виде, но не менее того все-таки душа знакомится с ними, а это для враждебной силы очень, очень выгодно..

— Однако ж нельзя ли избавить от мистицизма? — вскричал, наконец, Вячеслав, выведенный из терпения…

— С охотою, — отвечал Фауст.

— А все-таки мой вопрос остался неразрешенным, — заметил Ростислав..

Фауст. Ты знаешь мое неизменное убеждение, что человек если и может решить какой-либо вопрос, то никогда не может верно перевести его на обыкновенный язык. В этих случаях я всегда ищу какого-либо предмета во внешней природе, который бы по своей аналогии мог служить хотя приблизительным выражением мысли. Ты замечал ли, что задолго до заката солнечного, особливо на нашем северном небе, на конце горизонта, за дальними облаками, появляется багровая полоса, не похожая на вечернюю зарю, ибо в это время солнце еще светит во всем своем блеске: это часть утренней зари для жителей другого полушария. Стало быть, каждую минуту есть рассвет на земном шаре, чтоб каждую минуту часть его обитателей, как очередный часовой, восставала на стражу. Недаром так устроило провидение: может быть, это явление говорит нам внятно, что ни на одну минуту природа не должна воспользоваться сном человека, ибо действительно во время ночи все вредные влияния природы на организм человека усиливаются: растения не очищают воздуха, но портят его; роса получает вредное свойство; опытный медик преимущественно ночью наблюдает больного, ибо ночью всякая болезнь ожесточается. Может быть, нам надобно следовать примеру медика и наблюдать за нашей больною душою, как наблюдает он за больным телом, именно в ту минуту, когда организм наиболее подвержен вредным влияниям… Солнце благосклоннее к человеку: оно символ какого-то предпочтения в его пользу; оно прогоняет вредные туманы; оно заставляет грубое растение обрабатывать для человека жизненную часть воздуха; оно бодрит сердце, и оттого, может быть, так сладок сон человека при восхождении солнца; он чует символ своего союзника и безмятежно засыпает под его теплым и светлым покровом…

Виктор. О, мечтатель! факты для тебя ничто. Разве от солнечного зноя не страждет человек подобно всем растениям?..

Фауст. Уверяю тебя, что мои факты вернее твоих, потому, может быть, что они менее осязаемы. Да! зной солнечный несносен для человека! Но в этом факте есть другой, а именно: солнце не действует на нас непосредственно, а чрез грубую атмосферу земли; воздухоплаватели, поднимаясь в верхние слои воздуха, не чувствовали солнечного зноя… это для меня важная указка: чем выше мы от земли, тем слабее на нас действует ее природа…

Виктор. Совершенная правда, и вот тому доказательство: за некоторым пределом атмосферы у воздухоплавателей шла кровь из ушей, дышать было им тяжело, и они дрогли от холода.

Ростислав. Для меня этот факт, кажется, выговаривает настоящую и трудную задачу человека: подниматься от земли, не оставляя ее…

Вячеслав. То есть, другими словами, надобно искать возможного — и не гоняться попусту за невозможным…

Фауст не отвечал ничего, но переменил разговор.

— Мы до света не переспорим друг друга, — сказал он, — а я ни за что, хотя вы и друзья мои, не уступлю вам моего сладкого утреннего сна; не приняться ли за рукопись? Надобно же дочитать ее.

Фауст начал:

— По порядку номеров за «Экономистом» следует:

Последний квартет Бетховена

Я был уверен, что Креспель помешался. Профессор утверждал противное. «С некоторых людей, — сказал он, — природа или особенные обстоятельства сорвали завесу, за которою мы потихоньку занимаемся разными сумасбродствами. Они похожи на тех насекомых, с коих анатомист снимает перепонку и тем обнажает движение их мускулов. Что в нас только мысль, то в Креспеле действие».

Гофман.

1827 года, весною, в одном из домов венского предместия несколько любителей музыки разыгрывали новый квартет Бетховена, только что вышедший из печати. С изумлением и досадою следовали они за безобразными порывами ослабевшего гения: так изменилось перо его! Исчезла прелесть оригинальной мелодии, полной поэтических замыслов; художническая отделка превратилась в кропотливый педантизм бездарного контрапунктиста; огонь, который прежде пылал в его быстрых аллегро и, постепенно усиливаясь, кипучею лавою разливался в полных, огромных созвучиях, — погас среди непонятных диссонансов, а оригинальные, шутливые темы веселых менуэтов превратились в скачки и трели, невозможные ни на каком инструменте. Везде ученическое, недостигающее стремление к эффектам, не существующим в музыке; везде какое-то темное, не понимающее себя чувство. И это был все тот же Бетховен, тот же, которого имя, вместе с именами Гайдна и Моцарта, тевтонец произносит с восторгом и гордостию! — Часто, приведенные в отчаяние бессмыслицею сочинения, музыканты бросали смычки и готовы были спросить: не насмешка ли это над творениями бессмертного? Одни приписывали упадок его глухоте, поразившей Бетховена в последние годы его жизни; другие — сумасшествию, также иногда омрачавшему его творческое дарование; у кого вырывалось суетное сожаление; а иной насмешник вспоминал, как Бетховен в концерте, где разыгрывали его последнюю симфонию, совсем не в такт размахивал руками, думая управлять оркестром и не замечая того, что позади его стоял настоящий капельмейстер; но они скоро снова принимались за смычки и из почтения к прежней славе знаменитого симфониста как бы против воли продолжали играть его непонятное произведение.

33